Niaka
Будьте реалистами — требуйте невозможного.
На этих страницах я рассказал о том, как молодой человек, настроенный на редкость жизнерадостно, пережил крушение всех ценностей, такое крушение, которое он начал замечать лишь много времени спустя после того, как оно произошло. Я рассказал о последовавшем за ним времени, когда во мне боролись чувство безысходности и сознание, что необходимо жить дальше; знакомая героика Хенли, однако, была не для меня, и я бы не повторил, что «под ударами судьбы главою гордой не склонился». Когда я подсчитал свои духовные убытки, стало ясно, что никакой такой головы у меня не имеется. Когда-то у меня было сердце, но это, пожалуй, и все, в чем я мог быть уверен.

Что ж, «чувствовал — значит существовал», и, стало быть, есть хотя бы от чего оттолкнуться, выбираясь из трясины, в которую я провалился. В разное время немало людей старались опираться на меня, когда им было трудно; они приходили ко мне или писали письма, из чего следовало, что они верят моим советам и моему отношению к жизни. Даже у скучнейшего из поставщиков банальностей и у циничнейшего из Распутиных должна быть какая-то индивидуальность, раз они способны влиять на судьбы множества людей; а если так, нужно было понять, почему и в чем я изменился и где та пробоина, через которую неприметно для меня все это время утекало мое жизнелюбие, мои силы.

Однажды мучительной ночью, дойдя до отчаяния, я побросал вещи в небольшой чемодан и уехал за тысячу миль, чтобы во всем этом разобраться. Я снял дешевую комнату в скучном городке, где не знал ни души, и весь свой наличный капитал вложил в мясные консервы, печенье и яблоки. Только не воображайте, будто, меняя сравнительно изобильную жизнь на более или менее аскетическую, я приступил к каким-то Великим Исканиям; просто мне нужен был полный покой, чтобы выяснить, каким образом у меня выработалась печальная склонность к печали, безотрадная склонность к безотрадности, трагичная склонность к трагизму, то есть каким образом я отождествил себя с тем, что внушало мне ужас или сострадание.

Вам кажется, что я говорю заумные вещи? Нисколько. Такое отождествление гибельно для писателя. Наверное, поэтому душевнобольные не работают. Вашингтон не стал бы по доброй воле страдать заодно со своими солдатами. Диккенс — со своими лондонскими бедняками. Когда Толстой попытался слиться с той жизнью, к которой было приковано его внимание, из этого ничего не вышло, одна фальшь. Я называю эти примеры, потому что речь идет о людях, которых все знают.

Да, я заблудился в тумане. Вордсворт пришел к мысли, что «все высокое ушло из мира», но при этом не ощутил побуждения умереть самому, а Китс, этот Огненный Атом, ни на миг не прекращал борьбы со своей чахоткой и до последнего часа не терял надежды жить и писать.

А мое самоуничижение было беспросветно мрачным. Казалось, это не современно, а между тем я уже после войны встретил нескольких людей с таким же настроением, людей благородных и знавших толк в работе. (Да-да, я слышу, но вы судите слишком упрощенно — среди тех, о ком я говорю, были и марксисты). У меня на глазах один мой знаменитый современник с полгода размышлял о том, не лучше ли ему уйти в небытие; еще один, не менее знаменитый, провел долгие месяцы в психиатрической лечебнице, потому что не мог выносить никаких контактов с людьми. А тех, кто сдался и ушел из жизни, я мог бы назвать во множестве.

Из этого я заключил, что выжившие сумели тем или иным способом начать новую жизнь. Это дело серьезное — не то что сбежать из тюрьмы (возможно, лишь затем, чтобы угодить в другую, а то и в ту же самую). «Побег», «бегство прочь от всего», о котором так много говорят, — это же просто прогулка внутри западни, пусть даже маршрут пролегает через Южные моря, пригодные лишь для тех, кто желает плавать по ним на яхтах и писать морские пейзажи. Начать новую жизнь — значит отрезать пути назад; здесь уже ничего не восстановишь, потому что прошлое перестает существовать. И раз уж я больше не могу выполнять обязательства, наложенные на меня жизнью или мною самим, почему не разнести вдребезги манекен, который четыре года позирует перед окружающими? Писателем мне придется быть и дальше, потому что иного мне не дано, но я откажусь от всех попыток быть человеком — быть добрым, справедливым, великодушным. Взамен всего этого пойдут фальшивые монеты, ведь их полным-полно, и я знаю, где достать их по четвертаку за доллар. За тридцать девять лет внимательный глаз научился распознавать стекляшку, выделанную под бриллиант, и гипс, раскрашенный под мрамор. Хватит мне гореть ради других, отныне я себе это запрещаю и заменю слово «гореть» другим словом — «растрачивать».

Приняв это решение, я испытал прилив радости — я набрел на что-то новое и подлинное. Для начала надо было, вернувшись домой, выбросить в мусорную корзину целую гору писем, все как одно содержавших просьбы: прочесть чью-то рукопись, пристроить чье-то стихотворение, выступить без гонорара по радио, набросать предисловие, дать интервью, оживить сюжет пьесы, разрешить семейную неурядицу, в общем, так или иначе продемонстрировать мою отзывчивость и светлый ум.

Но в рукаве фокусника уже ничего не осталось. Давно уже он вытаскивал из рукава платки единственно благодаря умению морочить публику; ну, а теперь, если прибегнуть к образу из другого ряда, я складываю с себя обязанность пополнять кассу, из которой платят пособия безработным, складываю раз и навсегда.

Пьянящая злобная радость не проходила.

Я напоминал самому себе людей с бегающими глазами, которые лет пятнадцать назад часто встречались мне в пригородных поездах Большого Нью-Йорка, — людей, для которых хоть весь мир завтра же провались в тартарары, лишь бы их дом уцелел. Я теперь сам был одним из этих людей, одним из тех благополучных, от которых только и услышишь:

— Что поделать, бизнес есть бизнес.

Или:

— Поздно теперь слезы лить, что же раньше думали?

Или:

— С этим надо обращаться не ко мне.

А их улыбка! И мне бы такой обзавестись, да это требует долгой тренировки. Так улыбается вышколенный администратор в отеле, и многоопытный светский подхалим, и директор закрытой школы, ублажающий родителей в приемный день, и негр, везущий вас в лифте, и педераст, строящий глазки, и продюсер, закупивший для экранизации пьесу за половину настоящей цены, и сиделка, пришедшая наниматься на новое место, и натурщица, впервые позирующая обнаженной, и полная надежд статистка, вдруг оказавшаяся в кадре, и балерина, у которой побаливает нога, плюс, конечно, все те, от Вашингтона до Биверли-Хиллз, кто живет умением изобразить на лице безграничную доброту и любовь к ближнему.

Да, еще голос — над голосом я работаю с преподавателем. Мой голос, когда я им овладею, будет выражать те самые чувства, что владеют моим собеседником. Поскольку голос понадобится мне главным образом для того, чтобы на разные лады произносить слово «да», мой преподаватель (он адвокат) сосредоточил усилия на этом слове, и мы им занимаемся в дополнительные часы. Я учусь придавать этому слову тот презрительно-вежливый оттенок, по которому собеседникам должно стать ясно, что они мне, мало сказать, неприятны, просто непереносимы и что я все время подвергаю их уничижительному анализу. Само собой разумеется, улыбок в подобных случаях не будет. Так я намереваюсь разговаривать исключительно с теми, от кого не жду для себя никаких выгод, — со сломленными жизнью стариками и честолюбивыми юношами. Они и не удивятся — какого черта, ведь только так с ними обычно и разговаривают.

Но довольно. Все это не шутки. Если вы молоды и если вы вздумаете написать мне, чтобы я с вами встретился и поведал, каково это — ощущать себя пессимистом и писать об истощении чувств, которое часто настигает писателей, находящихся в своем зените, — так вот, если вы настолько еще молоды и наивны, чтобы обратиться ко мне с такой просьбой, я вам просто не отвечу, разве что вы в родстве с очень богатыми и очень влиятельными людьми. И можете умирать с голоду у меня под окном — я поспешу на улицу затем, чтобы продемонстрировать свою улыбку и голос (а руки уже не протяну), и дождусь, пока кто-нибудь расщедрится на пять центов, чтобы вызвать по автомату «скорую помощь»; да к тому же я должен быть уверен, что это происшествие пригодится мне для рассказа.

Вот наконец я и стал просто писателем. Человек, которым я упорно хотел быть, сделался мне настолько в тягость, что я его попросту «отшил» без зазрения совести, как негритянка субботним вечером отшивает соперницу. Пусть добряки остаются добряками, пусть умирают на посту измученные работой врачи, у которых за год выдается одна-единственная неделя «отдыха», когда можно навести порядок у себя дома, а врачи, работой не загруженные, пусть и дальше дерутся за пациентов — по доллару за визит; пусть гибнут на поле боя солдаты и отправляются прямиком в свою военную Валгаллу. Свой контракт с богами они на этих условиях и подписывали. А писателям незачем стремиться к таким идеалам, если только они сами их себе не придумали; писатель Фицджеральд со всем этим покончил. Старая его мечта стать цельным человеком в традициях Гете, Байрона и Шоу, привнеся сюда еще американский размах и сделавшись некой смесью из Дж. П.Моргана, Топэма Боклерка и Франциска Ассизского, оказалась теперь в груде мусора рядом с накладными плечами под фуфайку принстонской футбольной команды, надетую всего один раз, и кепи офицера европейских экспедиционных войск, который так и не добрался до Европы.

Ну и что? Я рассуждаю так: для взрослого человека естественным состоянием становится осознанное им ощущение, что он несчастлив. И еще думаю, что такого человека стремление оказаться лучше, чем другие, «вечное стремление вперед» (как любят выражаться те, кто разговорами в этом духе зарабатывает себе на жизнь) делает еще несчастнее, когда приходит конец его молодости и надеждам. Сам я в прошлом бывал так неистово счастлив, что не умел поделиться своим чувством даже с самыми близкими мне людьми; чтобы успокоиться, я долго бродил по тихим улицам и закоулкам, и только слабые следы этого счастья оседали на строчках моих книг. Теперь мне кажется, что это мое чувство счастья — или, возможно, дар самообмана — было чем-то исключительным, чем-то противоестественным, вроде эпохи бума; а то, что я переживал последние годы, напоминает сплошное отчаяние, охватившее страну, когда эпоха бума закончилась.

В этом новом для меня состоянии свободы от всяких обязательств я сумею жить дальше, хотя потребовались месяцы, чтобы в этом убедиться. Насмешливый стоицизм, который помог американскому негру вынести ужасающие условия его жизни, лишил его сознания истины; точно так же и мне предстоит еще платить по счету. Я уже не испытываю симпатии ни к моему почтальону, ни к бакалейщику, ни к издателю, ни к мужу кузины, а они в свою очередь не будут испытывать симпатии ко мне, и жизнь уже не станет пленительной, как прежде, и над моей дверью накрепко прибьют дощечку с надписью: «Cave Canem!» [«Осторожно, здесь собака!» (лат.)] Но уж зато я постараюсь быть примерным псом, и, если вы мне швырнете кость побогаче, я, может, даже лизну вам руку.

@темы: книжки